jan_pirx: (Default)

                                       Андрей Седых

ЗАЩИТНИКИ АЛЬКАЗАРА

"For courage mounteth with occasion"

"King John"

Shakespeare


alcazar2



В толедском отеле «Карлос V» окно моей комнаты выходило в улочку такую узкую, что, казалось, рукой можно было дотянуться до стены дома напротив. По неопытности я даже обрадовался: такая экзотика! В каждом освещенном окне была видна неторопливая жизнь. Женщины что-то стряпали, мыли посуду. Мужчины сидели за железными решетками окон и смотрели, что делается в нашем отеле... Весь день я провел в церквах и музеях, обедал поздно, очень устал. В полночь, добравшись до постели, сразу заснул сном праведника.


jan_pirx: (Default)

Антуан де Сент-Экзюпери
Здесь расстреливают,
словно лес вырубают... И люди перестали уважать друг друга


Когда я вернулся с фронта, приятели разрешили мне присоединиться к их загадочным экспедициям. И вот мы среди гор, в одной из деревушек, где мир уживается с террором.

— Да, мы их всех расстреляли, семнадцать...

Они расстреляли семнадцать «фашистов». Священника, его служанку, ризничего и четырнадцать местных «богатеев». Ведь все относительно! Стоит им вычитать из газет, как выглядит «властелин мира» Базиль Захаров, и они тут же переводят это на язык своих представлений. Они узнают в нем своего владельца парников или своего аптекаря. И когда они расстреливают этого аптекаря, они убивают в нем как бы частицу Базиля Захарова. И только сам аптекарь этого не понимает.

Теперь мы находимся среди своих, и здесь спокойно. Почти спокойно. Я только что видел в здешней харчевне последнего возмутителя спокойствия — он любезен, он улыбается, он так хочет жить! Он пришел сюда уверить нас, что, несмотря на несколько гектаров виноградников, которыми он владеет, он все-таки принадлежит к роду людскому, как все люди, страдает насморком, сморкается в голубой платок и немного играет в бильярд. Разве можно расстрелять человека, который умеет играть в бильярд? Играл он, впрочем, неважно, неуклюжие руки дрожали: он был встревожен, он еще не знал, считают ли его фашистом. И я представил себе несчастных обезьян, танцующих перед удавом, чтобы его умилостивить.

Но мы ничем не можем ему помочь. Сейчас, сидя на столе в помещении революционного комитета, мы пытаемся завести разговор на другую тему. Пока Пепен достает из кармана засаленные документы, я разглядываю этих террористов. Странное противоречие. Это славные крестьянские парни с ясными глазами. Повсюду мы встречаем такие же внимательные лица. Хотя мы всего лишь иностранцы без полномочий, нас неизменно встречают с серьезной предупредительностью.

Пепен говорит:

Да... так вот... Его зовут Лапорт. Знаете такого?

Документ переходит из рук в руки, и члены комитета качают головами:

Лапорт... Лапорт...

Я уже хочу вмешаться, но Пепен останавливает меня:

Они знают, только не хотят говорить... — И небрежно добавляет: — Я французский социалист. Вот мой членский билет...

Теперь по рукам пошел билет. Председатель поднимает глаза на нас.

Лапорт?.. Что-то не помню...

Ну как же! Французский священник... конечно, переодетый... Вы вчера схватили его в лесу... Лапорт... Его разыскивает наше консульство...

Болтаю ногами, сидя на столе. Ничего себе переговоры! Мы буквально у волка в пасти, в горной деревушке, откуда не менее ста километров до первого француза, и требуем у революционного комитета, который расстреливает даже служанок священников, чтобы нам в целости и сохранности возвратили самого священника.

И все же я не чувствую опасности. Их предупредительность не показная. С чего бы это им церемониться с нами? Мы ведь здесь беззащитны и вряд ли значим для них больше, чем отец Лапорт.

Пепен подталкивает меня локтем:

Кажется, опоздали...

Председатель, покашляв, решается наконец:

Утром мы обнаружили труп на дороге у околицы... Он, должно быть, еще там...

И он посылает человека якобы проверить документы.

Они его уже расстреляли, — шепчет мне Пепен, — а жаль: могли бы вернуть. Тут славные ребята...

Смотрю прямо в глаза этим несколько необычным «славным ребятам». Я действительно не замечаю ничего внушающего тревогу. Меня не пугают их лица, которые, замыкаясь, становятся непроницаемыми, словно стены. Непроницаемыми, с чуть приметным оттенком скуки. Жуткий оттенок! Просто не верится, что наша столь щекотливая миссия спасет нас от подозрений. Как они отличают нас от «фашиста» из харчевни, танцующего танец смерти перед неумолимыми врагами — своими судьями? На ум приходит странная мысль, настойчиво внушаемая инстинктом: стоит только одному из них зевнуть, и мне станет страшно. Я почувствую, что человеческие связи разрушены...

Отъехали. Говорю Пепену:

Мы побывали вот уже в трех деревнях, а я никак не пойму, опасно ли наше занятие...

Пепен смеется. Он и сам не знает. И все же он спас уже десятки людей.

Правда, вчера был неприятный момент, — признается он. — Я вырвал у них одного картезианца, который буквально уже стоял у стенки... Ну, запах крови... они рассердились...

Конец истории я знаю. Как только Пепен — социалист и убежденный антиклерикал, — рискнув жизнью ради этого картезианца, оказался в машине, он повернулся к монаху и в отместку отпустил самое крепкое ругательство из своего лексикона:

Черт побери этих б... монахов!

Пепен торжествовал. Но монах не слышал. Он бросился своему спасителю на шею, плача от счастья...

В следующей деревне нам вернули одного человека: четверо вооруженных крестьян с таинственной торжественностью извлекли его из погреба. Это был бойкий монах с живыми глазами, имя его я уже не помню. Переодет он крестьянином, в руке узловатая палка, вся в зарубках.

Я отмечал дни... Целых три недели в лесу... Грибами сыт не будешь, я подошел к деревне, тут меня и схватили...

Деревенский староста, благодаря которому мы получили живую душу, сообщает не без гордости:

Уж мы в него стреляли, стреляли. Думали — готов...

И в свое оправдание добавляет:

Но дело-то ведь было ночью...

Монах смеется:

Я ничуть не испугался!

И так как нам пора уезжать, начинается бесконечный обмен рукопожатиями с этими «славными» террористами. Особенно достается спасенному. Его поздравляют с тем, что он жив. И монах отвечает на поздравления с радостью, не скрывающей его задних мыслей.

А мне бы хотелось понять этих людей.

Проверяем список. Нам сообщили, что в Ситхесе находится человек, которому грозит расправа. Мы у него. Проникаем в дом, словно воры на мельницу. На указанном этаже нас встречает худощавый юноша.

Вы, говорят, в опасности. Мы переправим вас в Барселону и вывезем на «Дюкене».

Юноша о чем-то долго размышляет.

Я подведу сестру...

Что?

Она живет в Барселоне. Она не может платить за воспитание ребенка, я ей помогаю...

Это другой вопрос... Вам угрожает опасность?

Не знаю... Вот сестра...

Хотите бежать или нет?

Не знаю... А вы как считаете? В Барселоне у меня сестра...

Этот, невзирая на революцию, занят своей маленькой семейной трагедией. Он останется здесь и сыграет злую шутку со своей загадочной сестрой.

Ну, как хотите...

И мы уходим.

Останавливаемся, выходим из машины. Где-то поблизости послышалась частая стрельба. Над дорогой возвышается небольшая роща. Из-за нее в пятистах метрах торчат две фабричные трубы. Патруль останавливается вслед за нами, бойцы вскидывают винтовки, спрашивают нас:

В чем дело?

Прислушавшись, показывают на трубы:

Это на заводе...

Стрельба смолкла, снова стало тихо. Чуть-чуть дымят трубы. Порыв ветра приглаживает траву, ничего не изменилось...

И мы ничего не ощущаем.

Однако в этой роще только что умирали. Наступившее безмолвие красноречивее стрельбы: раз она прекратилась, значит, не в кого больше стрелять.

Человек, быть может, целая семья только что переселилась из этого мира в другой. Они уже скользят над травами. Но этот вечерний ветер... Эта зелень... Легкий дымок... Вокруг мертвых все остается по-прежнему.

Я уверен, что смерть сама по себе ничуть не трагична. Глядя на буйную свежую зелень, я вспоминаю провансальскую деревушку, открывшуюся мне однажды за поворотом дороги. Прижавшаяся к своей колокольне, она выделялась на фоне сумрачного неба. Я лежал в траве и наслаждался покоем, когда ветер донес до меня звуки погребального колокола.

Он оповещал мир о том, что наутро будет предана земле сморщенная выцветшая старушка, завершившая свою долю трудов. И мне казалось, это медленная музыка, плывущая в воздухе, звучит не отчаянием, а сдержанным и нежным ликованием.

Колокол, что славил одним и тем же звоном крестины и смерть, возвещал о смене поколений, о движении рода людского. Над прахом он сызнова славил жизнь.

И, слушая звон во славу обручения бедной труженицы с землей, я испытывал только глубокую нежность. Завтра она впервые уснет под царственным покрывалом, расшитым цветами и поющими цикадами.

Рассказывают, что среди убитых есть девушка, но это только слухи.

Какая жестокая простота! Покой наш не был нарушен этими глухими выстрелами в море зелени. Этой короткой охотой на куропаток. Эта гражданская панихида, прозвучавшая в листве, оставила нас спокойными, не вызвала мук совести...

Да, конечно, у событий человеческой жизни есть два лица — трагическое и бесчувственное. Все меняется в зависимости от того, идет ли речь об отдельном человеке или обо всем человеческом роде. В своих миграциях, в своем слепом движении род забывает умерших.

Потому, вероятно, и серьезны лица крестьян, — ясно, что они не кровожадны. И все же, возвращаясь с охоты, они скоро пройдут мимо нас, удовлетворенные расправой, безучастные к девушке, что споткнулась о корень смерти, — она, словно пронзенная на бегу копьем, покоится в лесу, и рот ее полон крови.

Я коснулся здесь противоречия, которое мне, конечно, не под силу разрешить. Величие человека определяется не только судьбами всего рода: каждый человек — это огромное царство.

Когда обваливается шахта, когда она смыкается над единственным шахтером, жизнь всего поселка висит на волоске. Товарищи, женщины, дети ждут в оцепенении, охваченные тревогой, пока спасательные команды перерывают под их ногами внутренности земли.

Разве дело в том, чтобы спасти единицу из толпы? Разве дело в том, чтобы вытащить человека, как вытаскивают лошадь, оценив, какую службу она еще может сослужить? Десяток товарищей того и гляди погибнет во время спасения — это же такой убыток! Нет, не в том дело, чтобы спасти одного муравья из муравьев муравейника, — спасают сознание, это огромное царство, не имеющее цены. В черепной коробке шахтера, над которым не выдержала крепь, заключен целый мир. Близкие, друзья, домашний очаг, теплая вечерняя похлебка, праздничные песни, ласка и гнев и, может быть, даже всечеловеческий порыв, великая всеобъемлющая любовь. Как измерить человека? Его предок когда-то нарисовал оленя на сводах пещеры, и спустя двести тысяч лет движение человеческой руки еще излучает тепло. Еще волнует нас. Продолжается в нас. Движение человека — это неиссякаемый источник.

И пусть нам суждено погибнуть, мы поднимем из шахты этого всечеловеческого, хоть и единственного шахтера.

Но вот, возвратившись вечером в Барселону, я сижу у приятеля и смотрю из окна на маленький разрушенный монастырь. Обвалились своды, в стенах зияют огромные пробоины, взгляд проникает сквозь них в самые потаенные уголки.

И я невольно вспоминаю, как разрывал в Парагвае муравейники, чтобы проникнуть в их секреты.

Разумеется, для победителей, разрушивших этот храм, он был таким же муравейником. Удар солдатского сапога выбросил наружу маленьких монашенок, они забегали взад-вперед вдоль стен, и толпа не почувствовала этой трагедии.

Но мы-то не муравьи! Мы — люди. Над нами не властны законы числа и пространства. Физик в своей мансарде, завершая расчеты, держит на кончике пера судьбу целого города. Больной раком, проснувшийся ночью, — средоточие человеческого страдания. Может быть, один шахтер стоит того, чтобы погибла тысяча людей. Когда речь заходит о человеке, я отказываюсь от этой чудовищной арифметики. Пусть мне говорят: «Что значит какая-то дюжина жертв по сравнению со всем населением? Что значит несколько сожженных храмов, если город продолжает жить?.. Где же террор в Барселоне?» Я отвергаю такие масштабы. Духовный мир человека недоступен складному метру.

Тот, кто заточил себя в своей келье, в своей лаборатории, в своей любви, как будто совсем рядом со мной, в действительности вознесся к тибетскому одиночеству, забрался в такие дали, куда никакое путешествие никогда меня не приведет. Достаточно разрушить бедные стены этого монастыря, и я уже никогда не узнаю, какая цивилизация только что навсегда погрузилась на дно моря, словно Атлантида.

Охота на куропаток в роще. Девушка, убитая вместе с мужчинами. Нет, вовсе не смерть ужасает меня. Она кажется мне почти сладостной, когда сопряжена с жизнью; мне хотелось бы думать, что в этом монастыре день смерти тоже был праздничным днем... Но это непостижимое забвение самой сущности человека, эти арифметические оправдания я решительно отвергаю.

Люди перестали уважать друг друга. Бездушные судебные исполнители, они рассеивают по ветру имущество, не ведая, что уничтожают живое царство... Вот вам комитеты, производящие чистку именем лозунгов, которым достаточно два-три раза измениться, чтобы оставить позади себя только мертвецов. Вот вам генерал во главе своих марокканцев, который со спокойной совестью уничтожает целые толпы, подобно пророку, подавляющему раскол. Здесь расстреливают, словно лес вырубают...

В Испании пришли в движение толпы, но каждый отдельный человек, этот огромный мир, тщетно взывает о помощи из глубин обвалившейся шахты.

Бесы

Apr. 7th, 2012 02:07 am
jan_pirx: (Default)


Антуан де Сент-Экзюпери

В Барселоне. Невидимая линия фронта гражданской войны

Миновав Лион, я повернул налево, к Пиренеям и Испании. Теперь подо мной чистенькие летние облака, облака для любителей подобных красот, а в них — широкие проемы, похожие на отдушины. И Перпиньян я вижу как бы на дне колодца.

Я один на борту, я смотрю вниз и вспоминаю. Здесь я жил несколько месяцев. В то время я испытывал гидросамолеты в Сен-Лоран-де-ла-Саланк. После работы я возвращался в центр этого всегда по-воскресному праздного городка. Просторная площадь, кафе с оркестром, вечерний портвейн. Я сидел в плетеном кресле, а передо мной текла провинциальная жизнь. Она казалась мне такой же безобидной игрой, как игра в оловянных солдатиков. Принаряженные девушки, беспечные прохожие, безоблачное небо.

Вот и Пиренеи. Последний благополучный город остался позади. Вот Испания и Фигерас. Здесь люди убивают друг друга. Я бы не удивился, если бы обнаружил пожар, развалины, признаки человеческих бедствий: удивительно то, что ничего подобного здесь не видно. Город как город. Всматриваюсь: никаких следов на этой легкой кучке белого гравия. Церковь — мне это известно — сгорела, а она блестит на солнце. Я не вижу ее непоправимых увечий. Уже рассеялся бледный дым, унесший ее позолоту, растворивший в небесной синеве ее резной алтарь, ее молитвенники, ее утварь. Ни одна линия не нарушена. Да, город как город. Он сидит в центре расходящихся веером дорог, словно паук посреди своей шелковой сети. Как и другие города, он питается плодами долины, которые поступают к нему по белым дорогам. И передо мною только этот образ медленного всасывания пищи, которое на протяжении веков определило лицо земли, свело леса, размежевало пашни, протянуло эти дороги-пищеводы. Ее лицо никогда больше не изменится. Оно уже состарилось. И я думаю, что достаточно построить для пчелиного роя улей среди цветов, он раз и навсегда обретает мир. А вот человеческому рою покой не дарован.

Где же трагедия? Ее еще придется поискать. Ведь чаще всего она разыгрывается не на поверхности, но в человеческих душах. Даже в этом мирном Перпиньяне на больничной койке мечется страдающий раком, пытаясь ускользнуть от боли, как от безжалостного коршуна. И в городе уже нет покоя. Таково чудесное свойство человеческой природы: любое страдание, любая страсть излучаются вовне и обретают всеобщее значение.

На каком бы чердаке человека ни снедал огонь желания, пламя его охватывает весь мир.

Вот наконец Херона, затем Барселона, и я потихоньку скольжу с высоты моей обсерватории. Но и здесь я не замечаю ничего необычного, разве что улицы пусты. И опять разоренные церкви кажутся нетронутыми. Угадываю вдали чуть заметный дымок. Может, это один из тех признаков, что я искал? Свидетельство той самой ненависти, которая так мало разрушила, была так бесшумна и которая, однако, опустошила все? Ведь в этой легчайшей позолоте, уносимой одним дуновением, — вся культура.

Да, с чистым сердцем можно спросить: «Где же террор в Барселоне? Где же этот испепеленный город, если сгорело каких-нибудь два десятка зданий? Где массовые убийства, если расстреляно всего несколько сотен из миллиона двухсот тысяч жителей?.. Где же этот кровавый рубеж, за которым начинают стрелять?..»

Я и в самом деле видел мирные толпы гуляющих по Рамбла, а если мне и попадался вооруженный патруль, одной улыбки часто бывало достаточно, чтобы пройти дальше. Линии фронта с первого взгляда я так и не увидел. В гражданской войне линия фронта невидима, она проходит через сердце человека...

И все-таки в первый же вечер я оказался с нею рядом...

Только я устроился на террасе кафе среди нескольких разомлевших посетителей, как вдруг перед нами возникло четверо вооруженных мужчин. Они разглядывали моего соседа, потом молча навели карабины прямо ему в живот. Струйки пота побежали по его лицу, он встал и медленно поднял отяжелевшие, точно свинцовые руки. Один из патрульных обыскал его, пробежал глазами документы и подал знак следовать за ним. И человек оставил недопитый стакан, последний стакан в своей жизни, и пошел. И его руки, поднятые над головой, казались руками утопающего. «Фашист», — процедила сквозь зубы женщина за моей спиной: только она и осмелилась показать, что видела эту сцену. А недопитый стакан остался на столе свидетельством безумной веры в счастливый случай, в милосердие, в жизнь...

И я смотрел, как удаляется под прицелом карабинов тот, через кого только что в двух шагах от меня проходила невидимая линия фронта.
(Перевод Р. Грачева)

jan_pirx: (Default)

Доброй ночи всем! Сложная была неделя, насыщенная событиями... Per aspera ad Astra... Так хочется всегда, чтобы терниев было меньше, а Звѣзды были бы ближе... Но... Увы!

Сейчас хочу написать не о Ломоносове, а о де-Сент-Экзюпери (о Ломоносове — под настроение, только что стоял на своем мосту и смотрел на полную луну и на звезды). В юности очень любил его (Экзюпери). Первые мои французские книги прочитанные — его. А потом что-то такое странное случилось: как отрезало, так нам трубили о его прогрессивности, о дружбе к великой стране советов, будь спок! Реакция отторжения на навязывание. А маленьким принцем — кстати, совсем неправильно читаемым (да и играемым в театрах чахоточными умученными писклявыми травести) — это сильный герой, квинтессенция Индивидуализма — с детского сада перекормили...

И вдруг, читая об Испании, обдумывая свои впечатления, опять начал его читать — и не могу оторваться. И совершенно по-новому (по-старому, первоначальному!) зазвучал его голос. Интеллигента и аристократа, смелого человека, летчика.

Между прочим, его полет над Испанией был немногим позже стырен беззастенчиво Фридляндом в своем Испанском дневнике (мне так кажется) — не само описание, а настроение, идея, что так можно подать... Но здесь могу ошибаться... А возможно, прочитал тогда в газете и сам не понял, что украл (это простительно).

Отличие Экзюпери от всех этих чекистов и сескотов Фридляндов, Эренбургов и прочих Овидиев в том, что Экзюпери безусловно благороден и честен. Совершенно независим ни от кого в своих мыслях и впечатлениях. Залетая в республиканскую зону как журналист «левых» взглядов (иначе не пустили бы) он пишет такую обнаженную правду, так ярко, что практически все его испанские очерки разошлись на цитаты (о границе, проходящей через сердце и пр.). А от хитрейшего Хэма, тщеславного, «нетленку» писавшего, боявшегося оступиться на каждом шагу — чистейшей искренностью отличается.

Очень рад, что большая часть испанских репортажей была переведена на русский. Хотелось поделиться, но не хотелось переводить с французского или с испанского (в испанском переводе очень сильно тоже! — своей боли добавили).

В Барселоне и Фигеросе я был последний раз в декабре прошлого года. Погода была чудесная — ясная и ветренная. Так погружен был в гражданскую войну, что с анархистами пошел на экскурсию по революционной Барселоне... Об этом как-нибудь отдельно поговорю... Мы были первыми русскими за несколько лет, принявшими участие в подобной экскурсии. Экзотика немного жутковатая. Для нас. Никогда не видел раньше вблизи идейных анархистов. Может сами они и не пистолеросы, но кто знает... О пистолеросах с таким придыханием рассказывают...

Мы ходили по Рамбле и Старому городу с книжкой Оруэлла в руках (Памяти Каталонии), останавливались, чтобы прочесть очередную цитату, слушали «Варшавянку» — гимн Народного фронта — и шли дальше. Настолько рельефные впечатления — как все было, как коллективизировали, как жили, как издевались над всем люмпены, дорвавшиеся до власти в самом богатом городе Испании, как оскверняли церкви и памятники, живыми факелами жгли монахинь и священников (на тебе за инквизицию!)... И с таким восторгом, с таким придыханием все...

Кстати, Оруэлла надо читать — дневники его посмертно опубликованные оччень любопытны :-)

И вот, после Фридлянда, Эренбурга, психо-патологического тщедушного Эйснера и Хэма — Экзюпери. И вовсе это не о гражданской войне. А о красном терроре. Повседневном, массовом, какого мы у себя в России не видели. Вернее, видели, конечно. Зуров, в частности, в «Даниловых» это очень сильно описал, — на что способен народ, но у нас этим все-таки выродки в основном занимались. А в Испании — целый слой люмпенов — и женщины (этих, когда брали — убивали безжалостно), и дети. Другой уровень масштаба участия в терроре обывателей... Даже французская революция такого не знала...

После начала восстания, в своей зоне красные за 2 недели нарубили около 200 тысяч «фашистов»...

jan_pirx: (Default)
Не знаю, как вам, а мне мадридские постановки нравятся больше михайловских... Наши балетные пишут, что классический танцор легко обучается новой чужой пластике, а я думаю, — нет... Смотрю на Лебединое озеро и на постановки Начо — там естественно, а там — натянуто...

А это СND  без Начо (осень прошлого года)... Неплохо? Схожу на них обязательно...

jan_pirx: (Default)

Вчера ходили в театр на Начо Дуато. «Золотая маска» на сцене театра Станиславского и Немировича-Данченко.

Три одноактных балета Михайловского театра.

Михайловский театр — это бывший Малый оперный на Михайловской площади (пл. Искусств). Историческое имя было возвращено официально в 2001 г. Пишу подробно, потому что Александринку и Мариинку в моем кругу так называли всегда, а Михайловский почему-то — просто Малым оперным... Не знаю, почему. Во всяком случае, я, ходящий в театры не регулярно, а по случаю, а иногда — запоями, как Онегин — разочарованный в современном лицедействе, некоторое время думал в зрительном зале, программку читая, что же за театр такой — Михайловский — и путем логических рассуждений все же пришел к выводу — что Малый оперный... Не судите строго за такое невежество... И ведь был же там в начале 2000-х на каком-то спектакле, а внимания не обратил, что переименовали, а, может, это как раз 2001 и был... Лекцию тогда на конференции в Астории читал, а в театре — в рамках группового культпохода... Не мог заставить себя в 2000-е ездить в Питер... Не мой стал город, чужой... Публика другая... В 2003 году проездом на машине заехал — долго потом плевался от гадкой-прегадкой раскидистой клюквы, которую сделали к трехсотлетию там. А ведь было время...

Наверное с конца 2000-х и стал опять туда наезжать, и все больше однодневно на конференции всякие скучные... И только с прошлого года опять с городом постепенно стал мириться... А теперь и вовсе не могу без него долго быть, опять тянет, хотя все равно не то... Опустили тебя, столица моя Царская...

Начо Дуато — это испанская ярость, испанская страсть, испанская изящность и испанская наивность.

Банановый барон, который правит театром с 2007 года, его из Мадрида выцепил в 2010 году и поставил над балетной труппой. Сделал с третьей попытки настоящей визитной карточкой Михайловского театра.

Начо к лету 2010 года был готов. Чеховский театральный фестиваль, возможность постановки в Большом своих спектаклей — (а нам надо ли было для таких спектаклей именно Большой подставлять?) — расслабили его, сделали податливой жертвой иллюзий искренней любви, уважения — а что будет, когда сон в летнюю ночь закончится?

Вот какой был Начо тем летом: даже если не знаете языка, посмотрите — радостный, принявший решение, расстающийся с Мадридом, влюбленный в новую свою страну... Сколько радости, сколько наивности, сколько оптимизма:

Но обратите внимание на руки: нервные, выдающие внутреннюю борьбу: правильно ли поступаю, забалтывание, как заклинание...

А здесь, в интервью начала 2010 года — последние месяцы работы в Мадриде в кадре — само по себе интересно, плюс бегло великолепные кадры из вершинных работ — но обратите внимание на руки, не просто тремор, а нервный тик, на то, что происходит с ногами... Кризис... Посмотрите, даже если ничего не понимаете!


А вот Начо, входящий в свою новую роль: смотрит спектакль предыдущего «гастролера» — Мессерера — которого банановый барон немного раньше притащил из Лондона (сейчас по официальной информации Михаил Мессерер надзирает над классическими постановками Михайловского театра — какие страсти кипят внутри — даже разбираться не хочется...). Но интересно: первые репетиции Дуэнде на нашей почве: как трудно им включиться на новую непривычную пластику...


Начо Дуато — мирового уровня танцор и режиссер. К нам залетел из-за конфликта с министершей («la ministra») Анхелес Гонсалес-Синде. Эта тетя считалась ставленницей кино-индустрии и у нее было несколько идей. Одна — запретить испанцам скачивать файлы по протоколу «точка-точка» (борьба с пиратством) — за что многие там ее до сих пор ненавидят, а с Начо — коса на камень нашла — обидела она его, попытавшись во что-то вмешаться... Скандал был тот еще: официальное празднование двадцатилетия Начо во главе Национальной танцевальной компании — и одновременно объявление об отъезде в Москву, о том, что он оставляет Мадрид «навсегда»... Страсти не улеглись до сих пор.

Когда король и королева приезжали в Питер открывать Прадо в Эрмитаже, королева София сказала ему: «Они поступили с тобой очень дурно и не поняли этого...»

В январе этого года Начо приехал в Мадрид, чтобы сняться в документальном фильме, посвященном самому себе и своему бывшему балету. Хвастовству не было предела: у меня теперь 160 танцоров мирового уровня, оркестр из «140 профессоров», кабинет в двух шагах от ложи и пр. и пр. Не на какие уступки не пойду, никогда не вернусь и т. д. Мою школу развалили — танцоры больше ни на что не способны, даже если захотел бы, не могу доверить им больше танцовать мои танцы...Начо сорвал приезд труппы НТК в Россию в рамках «перекрестного года», более того — с июля 2011 года официально запретил «навсегда» постановку своих балетов где-либо... Поэтому мы сейчас имеем «исключительную» возможность смотреть эти постановки в России... Хорошо это или плохо — не знаю... Правильно говорят балетные: если мне нужно посмотреть современный балет — еду в Нью-Йорк или в Лион, у нас были и есть уникальные школы, готовящие классических танцоров... Традицию легко сломать, легко переучить классическую балерину танцовать современный танец — но современную танцовщицу физически невозможно научить танцовать классический балет... Одно из определений Начо в Испании: «убийца классического танца»...

Вот такой теперь в Михайловском худрук... Не соскучишься... «Он будет смел, он будет смел, он будет смел, на то испанец он!» Эх, что будет, когда банановый решит вмешаться??!

Но перейдем к спектаклю... Первый был: Дуэнде... В переводе с испанского: домовой... Это оттуда, из мадридского репертуара. Очень талантливо: чудесная музыка и музыкальная пластическая йога. Уровень танцоров неровный, но есть такие, которые со своими суставами что-то фантастическое творят, позвоночник чуть не в узел завязывают... Хоть и пишут везде, что сюжета нет, не верьте: все выверено до мелочей. Музыка очень красивая и пластика на музыку очень хорошо ложится. Дуэнде можно посмотреть в интернете в родном, испанском исполнении (братья-поляки постарались записать). Правда, красиво?


Эх, братья и сестры, глаза закрываются — и завтра тяжелый день. Еще 2 спектакля хочу описать, но не сейчас... Хорошего вам всем дня и хорошего настроения! Пока...

PS.
Взамен удаленного из интернета интервью CNN+ помещаем ссылку на интервью того же периода телекомпании RTE. Видеоряд немного другой, менее зрелищный, но очень любопытный:


jan_pirx: (Default)

Эрнест Хемингуэй

РЕВОЛЮЦИЯ

Эрнест Хемингуэй — современный американский писатель. Отрывок, взятый нами из романа Хемингуэя «О ком звонит колокол», рисует картину первого дня революции в испанском городке в 1936 г. (роман написан в 1940 г.). Повествование ведется от лица Пилар — жены главаря партизан.


...Городок стоит на высоком берегу реки. Там есть площадь, а на площади фонтан, скамейки и большие деревья, бросающие на скамейки тень. На эту площадь выходят балконы домов. Там сходятся шесть улиц, а вокруг площади тянется аркада, где можно гулять в тени, когда слишком припекает солнце. С трех сторон — аркада, а с четвертой, вся в тенистых деревьях, дорожка на краю обрыва. За обрывом — река.

Пабло все организовал. Самое первое, что он сделал, это закрыл телегами все доступы на площадь, как будто для боя быков. Фашистов держали в ратуше, самом большом здании на площади. Там в стене были вделаны часы, а в помещениях под аркадой находился раньше фашистский клуб. У входа в клуб стояли столы и стулья. Фашисты любили сидеть тут, распивая апперитив. Вся мебель была плетеная. Выглядело, как кафе, только элегантнее.

Арестовали их на квартирах в тот самый час, когда началась атака на казармы. Это было неплохо придумано. Пабло — хороший организатор. Иначе бы на него напали с флангов и с тыла, пока он вел атаку на казармы.

Пабло умен, хотя и жесток. У него все было расчитано и все приказы отданы. Так вот, как было дело. Слушай. После того, как атака прошла удачно, сдались четыре последних гвардейца, и он их расстрелял у стенки, мы пошли выпить кофе в кафэ, которое открывалось раньше других (на том углу, где отходил утренний автобус), и потом Пабло занялся организацией площади. Телегами заставили все выходы, кроме одного — обрыва к реке. Эта часть осталась открытой. Потом Пабло приказал священнику исповедовать в ратуше фашистов и совершить все необходимые таинства.

А на площади уже собралась большая толпа, было некоторое оживление и слышалась брань, но большинство сохраняло серьезность и почтительность. Шутки отпускали только те, кто уже выпили, празднуя взятие казармы. Да было еще несколько бездельников, которые вечно были пьяны.

Пока священник делал свое дело, Пабло расставил всех на площади в два ряда. Так стоят, когда тянут канат на соревнование, или еще в больших городах так смотрят на велосипедные гонки, оставляя место только-только для велосипедистов, или во время процессии так встают, пропуская священную статую. Между рядами оставалось метра два, а тянулись они через всю площадь от двери ратуши до края обрыва.

Вооружены были цепами, какими молотят хлеб, и стояли на расстоянии одного цепа друг от друга. Для всех не хватало цепов. Большинство взяло их из лавочки фашиста Дон Гильермо Маритина, который торговал сельскохозяйственными предметами. У кого цепов не было, держали в руках тяжелые пастушьи дубинки, палки погонщиков скота, а у некоторых были деревянные вилы. Кое-кто пришел с серпом, и таких Пабло поставил под конец, где ряды достигали обрыва.

Все стояли спокойно, день был ясный (как сегодня) и только высоко в небе белели облака (как сейчас), а площадь после ночной росы, еще не была пыльной. Деревья бросали тень на людей в рядах, и было слышно, как из медной трубки вода бежала в львиную пасть, а потом в раковину фонтана, откуда женщины наполняют кувшины.

Только у самой ратуши, где священник исповедовал фашистов, эти бездельники, которые уже напились, как я сказала, толпились у окон и кричали сквозь железные прутья непристойности и скверные шутки. Но большинство из тех, что были в рядах, стояли спокойно, и я слышала как один у другого спросил:

Будут здесь женщины?

А другой ответил: «Думаю, что, слава Богу, нет».

Потом первый сказал: «Вон, жена Пабло. Послушай, Пилар, будут здесь женщины?»

Я взглянула. Это был крестьянин в воскресной куртке, сильно вспотевший.

Нет, Хоакин, — сказала я. — Женщин здесь нет. Мы женщин не убиваем. Зачем нам убивать их?

Тогда он сказал:

Слава Христу, женщин нет. А когда же все это начнется?

Как только священник кончит, — ответила я.

А священник?

Не знаю, — сказала я и увидела, что лицо у него напряженное и пот выступил на лбу.

Я никогда не убивал людей, — произнес он.

Так научишься, — заметил другой крестьянин, стоявший рядом с ним. — Только я не думаю, что одним таким ударом можно убить человека. Он с сомнением осмотрел свой цеп.

В том-то и красота, — сказал еще один крестьянин, — будет не один удар.

Зачем все так устроено? — спросил меня первый.

Чтобы съэкономить пули, — сказала я. — И чтобы каждый имел свою долю ответственности.

Скорей бы начиналось. Скорей бы начиналось. Я взглянула на него и увидела, что он плачет.

Чего ты плачешь, Хоакин? — спросила я. — Здесь нечего плакать.

Не могу, Пилар, — сказал он, — я никогда не убивал людей.

Если вы ни разу в жизни не видели революции в маленьком городке, где все друг друга знают, то вы ничего не видели. Большинство было в тот день одето по-рабочему, потому что пришли в город второпях, но некоторые, не зная, как надо одеваться в первый день революции, напялили праздничные платья и теперь, видя других в старом, стыдились своего неуместного наряда. Но они не снимали курток, боясь их потерять или боясь, что их украдут, и стояли, обливаясь на солнце потом, в ожидании начала.

Поднялся ветер. Площадь теперь подсохла и по ней уже много ходили; поэтому пыль поднялась облаком. Тогда человек в синей воскресной куртке закричал:

«Воды! Воды!» и уборщик площади, который обязан был поливать ее каждое утро, пришел, ввинтил кишку и принялся поливать пыль, сперва по краям площади, а затем к середине. Вода взвивалась широкими дугами и сверкала на солнце, а люди стояли, опираясь на цепы, пастушьи дубинки и белые деревянные вилы.

После того, как площадь была смочена и пыль улеглась, ряды опять сформировались, и один крестьянин крикнул: «Скоро ли мы получим первого фашиста? Когда выйдет первый?»

Скоро, — прокричал из дверей ратуши Пабло, — скоро выйдет. Голос у него был совсем хриплый от криков в атаке и от дыма в казарме.

Почему так долго? — спросил кто-то.

Они все еще заняты своими грехами, — ответил Пабло.

Ну, конечно, их там человек двадцать, — сказал один.

Больше, — сказал другой. — У двадцати наберется много грехов .

Я думаю, это просто трюк, чтобы выиграть время. В таких случаях не до грехов, разве только вспомнишь самые большие.

Потерпи. Если их двадцать, так и больших грехов наберется немало.

Я и так терплю. Только лучше все это кончать. Им лучше и нам лучше. Стоит июль, и работы много. Хлеб снят, но не обмолочен. Время для праздников и ярмарок еще не пришло.

Вот тебе сегодня и ярмарка и праздник! — сказал один, — ярмарка свободы. С этого дня, как только уничтожим их, город и земля — наши.

Мы сегодня  промолотим фашистов,   —   отозвался другой,   —   и из мякины выйдет наша свобода.

Я оглядела площадь. Все балконы были полны людьми; два ряда стояли до самых дверей ратуши, а у окон ратуши шумела толпа, воздух был полон разговоров.

Потом я услышала крик и кто-то сказал:

— А вот и первый.

Это был мэр города Дон Бенито Гарсия. С непокрытой головой, он медленно вышел из двери, сошел по ступенькам — и ничего не было; он пошел между рядами — и ничего не было; он прошел двух, четверых, восемь человек, десять — и ничего не было. А он шел и шел между рядами, высоко держа голову, с посеревшим толстым лицом, устремив глаза вперед и твердо ступая. И ничего не было.

С балкона кто-то крикнул: «В чем дело, трусы?» А Дон Бенито шагал и шагал дальше, и ничего не было. Здесь я увидела, за три человека от меня, одного крестьянина; он стоял с напряженным лицом и кусал губы, а руки даже побелели, так крепко он сжимал свой цеп. Я видела, как он следил глазами за приближением Дон Бенито. И все еще ничего не было. Но не успел Дон Бенито поравняться с крестьянином, как тот высоко взмахнул цепом (так что даже задел стоящего за ним человека) и ударил Дон Бенито. Удар пришелся по голове. Дон Бенито взглянул на него, а крестьянин ударил еще, на этот раз по лицу, и крикнул: «Вот тебе, cabron!» Дон Бенито закрыл лицо руками, и его били, пока он не свалился, а крестьянин, который ударил первый позвал других помочь ему, ухватил Дон Бенито за ворот рубашки; другие подхватили его под руки и, волоча лицом по земле, потащили через дорожку к обрыву и скинули в реку. А тот, который ударил первый, опустился у обрыва на колени и заглянул вниз, приговаривая: «Cabron! Cabron! Ах, ты cabron!» Этот человек брал у Дон Бенито землю в аренду, и они не поладили. Спор шел о клочке земли у реки, который Дон Бенито у него отобрал и сдал другому. С тех пор этот человек ненавидел его. Теперь он даже не вернулся в ряд, а остался у обрыва, заглядывая вниз, куда упал Дон Бенито.

После Дон Бенито долго никто не выходил. Шум на площади затих, все теперь ждали следующего появления. Наконец один пьяный заорал: «Выпускай быка!» Тогда другой пьяный крикнул: «Тащи их сюда! Тащи! Время для молитв истекло!»

Но никто не появлялся, и вдруг я увидела, что в дверях показался человек.

Это был Дон Федерико Гонзалез, владелец мельницы и лавки, фашист первого толка. Он был высокого роcта, тощий, в ночной рубашке, заткнутой в штаны. Волосы у него были зачесаны со всех сторон наверх, чтобы скрыть лысину. Он был босиком, как его арестовали дома, и двигался, положив руки на голову, а сзади, уставив ему в спину дуло винтовки, шел Пабло. Пабло проводил его до рядов и вернулся к двери ратуши. Но Дон Федерико не мог идти дальше и стоял, с глазами, устремленными ввысь и с простертыми, руками, как-будто он хотел ухватиться за небо.

У него ноги не идут, — сказал кто-то.

Что случилось, Дон Федерико? Не можешь идти? — крикнул еще кто-то. Но Дон Федерико стоял с воздетыми руками, и только губы его шевелились

Пошевеливайся! Иди! — крикнул ему с лестницы Пабло.

Но Дон Федерико не двигался с места. Тогда один пьяный ткнул его в бок рукояткой цепа, Дон Федерико подпрыгнул, как строптивая лощадь, но все-таки остался на месте, с поднятыми вверх руками и устремленными ввысь глазами.

Тогда крестьянин, стоявший рядом со мной, сказал:

Это постыдно. Я против него ни чего не имею, но такое зрелище надо кончать.

И пройдя вдоль ряда, он протиснулся сквозь людей в том месте, где стоял Дон Федерико, сказал: «С вашего позволения», и сильно ударил его дубинкой по голове.

Тогда Дон Федерико опустил руки и ухватился за самую лысину и, нагнув голову, покрывая ее руками, через пальцы которых пробивались длинные жидкие волосы, быстро побежал сквозь двойной ряд цепов, которые били его по спине и по плечам, пока он не свалился и пока, стоящие у самого обрыва не подхватили его и не скинули в реку. С той минуты, как он вышел из ратуши, подталкиваемый винтовкой Пабло, он ни разу не открыл рта. Ему только было трудно передвигаться. Как будто ноги не слушались.

Я увидела, что после Дон Федерико самые сильные собрались в конце рядов у обрыва, и я ушла оттуда к ратуше, где, оттолкнув двух пьяных, заглянула в окно. Они все стояли там полукругом на коленях и молились, а священник тоже стоял на коленях и молился. Пабло и еще один чеботарь, по прозвишу Четырехпалый, стояли с винтовками. Пабло спросил у священника: «Кто теперь идет?» Но священник продолжал молиться и не отвечал ему.

Послушай, ты! — хриплым голосом сказал Пабло священнику ... — Кто теперь выходит? Кто готов?

Священник ни слова не отвечал, как будто его тут и не было, и я видела, что Пабло начинает сердиться.

Мы пойдем все, — предложил земельный арендатор, Дон Рикардо Монтальво, оборвав молитву и приподняв голову.

Qué va, — сказал Пабло. — Пойдете по-одному, когда кто кончит.

Тогда теперь пойду я, — сказал Дон Рикардо. — Лучше все равно не приготовишься.

Священник, не прерывая молитвы, благословил его, пока он говорил, потом благословил, когда он встал, и поднес ему к губам распятие. Дон Рикардо поцеловал распятие, повернулся и сказал Пабло:

Готов, как никогда. Что ж, пойдем, ты, cabron из прокисшего молока.

Дон Рикардо был небольшого роста, седой, с толстой шеей и в рубашке без воротничка. От частой езды верхом ноги у него были кривые.

Прощайте! — сказал он остальным, стоявшим на коленях. — Не печальтесь. Умереть — это ничего. Единственное, что скверно, умереть от рук этих каналий. Не тронь меня, — сказал он Пабло. — Не тронь меня своей винтовкой.

Он вышел из дверей, седой, с серыми глазками и толстой шеей, маленький и злой. Он посмотрел на двойной ряд крестьян и плюнул на землю. Плюнул настоящей слюной, что редко бывает в такие минуты, и сказал: «Arriba España! Долой незаконную республику, и я ... в молоко ваших отцов!»

Его забили до смерти сразу, потому что он оскорбил их. Били, когда он поровнялся с первым в ряду; били, когда он попробовал итти с поднятой головой, били, пока он не упал, рубили серпами, целая толпа несла его к обрыву, руки и одежда людей были в крови, и появилось ощущение, что все, кто выходит, это враги, и их надо убивать.

Пока не вышел надменный Дон Рикардо со своими оскорблениями, ручаюсь, что большинство из присутствующих дорого бы заплатили, чтобы не быть здесь. Если бы кто-нибудь крикнул: «Давайте, простим остальным. Урок они уже получили», я уверена, большинство пошли бы на это. Но Дон Рикардо со своей бравадой оказал другим очень плохую услугу. Он возбудил людей, и если до того они просто исполняли обязанность, то теперь они были злы, и эта разница ясно ощущалась.

Выпускай священника, тогда дело пойдет быстрее, — крикнул кто-то.

Выпускай священника!

Было три разбойника, теперь давай попа!

Э! Еще один идет.

И тут мы стали свидетелями позорного зрелища, потому что вышедший из ратуши был Дон Фаустино Риверо, старший сын земледельца Дон Селестино Риверо. Он был высокого роста, блондин, и волосы у него были только что причесаны, потому что гребенку он носил всегда с собой в кармане и сейчас причесался перед тем, как выйти. Он любил приставать к девушкам и был большой трус, но хотел стать матадором-любителем. Он водился с цыганами, матадорами, владельцами бычьих хлевов и любил носить андалузский костюм, но ему не хватало смелости, и для всех он служил темой для шуток. Однажды объявили, что он выступит в благотворительном любительском бое быков в пользу дома престарелых в Авила и заколет быка с лошади, одетый в андалузский костюм, в котором он много упражнялся. Но когда он увидел, что маленького слабенького быка заменили большим, то отказался притворившись больным, и даже, как говорили, заложил три пальца в рот, чтобы его стошнило.

Когда он показался, все стали кричать:

Хола, Дон Фаустино. Смотри, чтоб тебя не стошнило.

Эй, Дон Фаустино, там за обрывом хорошенькие девушки!

Погоди минутку, Дон Фаустино, мы приведем быка побольше.

А еще один кричал:

Эй, Дон Фаустино, слышал ли ты, как говорят о смерти?

Дон Фаустино пока держался браво. Он еще был под действием того момента, когда объявил остальным, что выходит. В подобный же момент когда-то он объявил о своем участии в бое быков. Такие минуты и заставляли его надеяться, что он когда-нибудь станет матадором-любителем. Сейчас на него повлиял пример Дон Рикардо; он стоял молодцевато и изображал лицом презрение. Он говорить не мог.

Иди, Дон Фаустино, — позвал кто-то из рядов, — иди, тут самый большой бык.

Дон Фаустино стоял и смотрел, и взглянув на его позу, я подумала, что пощады ему ни от кого не будет. Правда, он выглядел величественно и красиво, но времени оставалось мало, а итти можно было только в одном направлении.

Чего ждешь, Дон Фаустино? — крикнул кто-то, и в рядах захохотали.

Можешь начинать, Дон Фаустино, — сказал еще один, — мне все равно.

И вот Дон Фаустино посмотрел по рядам через всю площадь до самого обрыва, и когда увидел этот обрыв, а за ним пустоту, то, вдруг, повернулся и поковылял обратно к дверям ратуши.

Ряды зарычали, и кто-то пронзительным голосом крикнул:

Куда, Дон Фаустино? Куда пошел?

Он пошел облегчиться, — крикнул другой, и опять все захохотали.

jan_pirx: (Default)

Потом мы увидели, что Дон Фаустино опять выходит. За ним шел с винтовкой Пабло. Весь его стиль исчез. Зрелище рядов отобрало у него всю осанку. Пабло подталкивал его сзади, как на улице толкают лопатой накопившийся сор. Дон Фаустино молился, крестился, потом прикрыл глаза руками и сошел по ступенькам к рядам.

Пусть идет! — крикнул кто-то. — Не трогайте!

Все поняли, и ни один не пошевельнулся, не тронул его, а он шел между рядов, покачивая руками, прикрывающими глаза, и шевеля губами.

Никто не говорил ни слова и никто не дотрагивался до него. Наконец, на дороге он грохнулся на колени.

Никто его не ударил. Я все время шла вдоль ряда, параллельно с ним, посмотреть, как будет. Крестьянин нагнулся, поднял его на ноги и сказал:

Вставай, Дон Фаустино. Иди дальше. Быка еще не выпустили.

Дон Фаустино не мог идти сам; крестьянин в черной блузе помогал ему с одной стороны, а другой, тоже в черной блузе и в пастушьих сапогах, вел его под руку с другой. Дон Фаустино шел между ними, закрывая руками глаза и двигая губами, и его гладко причесанные волосы блестели на солнце. Когда он проходил, крестьяне говорили:

Дон Фаустино, приятного аппетита!

Другие говорили:

К вашим услугам, Дон Фаустино.

Один же, который сам провалился на бое быков, сказал:

К вашим услугам, матадор Дон Фаустино.

А еще один сказал:

На небе много хорошеньких девушек, Дон Фаустино.

Так они шли, крепко держа Дон Фаустино с каждой стороны, а он все еще прикрывал глаза руками. Но, очевидно, он смотрел сквозь пальцы, потому что, достигнув обрыва, вдруг снова опустился на колени, повалился на землю и стал цепляться за траву, повторяя:

Нет. Нет. Нет. Пожалуйста. Нет. Пожалуйста. Пожалуйста. Нет. Нет.

Тогда крестьяне, которые вели его и другие из стоявших в конце рядов, быстро присев, толкнули его, и он исчез за обрывом, не получив ни одного удара. Слышно было только, как он, падая, громко и пронзительно визжал.

Тут я увидела, что ряды рассвирепели.

Это призошло сперва после оскорблений Дон Рикардо, а потом после трусости Дон Фаустино.

Давай следующего! — кричал один крестьянин, а сосед хлопнул его по спине и воскликнул:

Дон Фаустино! Вот это да. Дон Фаустино! Теперь он посмотрел большого быка, — сказал другой.

Теперь тошнота не поможет.

За всю мою жизнь не пришлось повидать такого, как Дон Фаустино.

Будут еще другие!

Еще не знаешь, чего придется повидать.

Пусть будут великаны или карлики, — не унимался тот. — Пусть будут негры или редкие африканские звери, но уж такого, как Дон Фаустино, никогда не будет. Никогда. Но пусть выводят других. Давай! Давай следующего!

Пьяницы в это время орудовали с бутылками анисовой и коньяку, которые были украдены из фашистского клуба, и тянули из них, словно это было вино. В рядах тоже многие захмелели, выпив после сильных ощущений с Дон Бенито, Дон Федерико, Дон Рикардо, а в особенности с Дон Фаустино. У кого не было бутылок, пили из винных мехов, передавая их из рук в руки. Мне тоже предложили, и я отхлебнула порядочный глоток холодного вина, потому что тоже ощущала большую жажду.

Пить хочется, когда убиваешь, — сказал мне человек с винным мехом.

Qué va! — сказала я. — Ты убил?

Мы убили четверых, — гордо произнес он.

«Почему больше никто не выходит» — подумала я, и в тот же момент вышел никто иной, как Дон Гильермо Мартин, из лавки которого были все эти цепы, дубинки и деревянные вилы. Дон Гильермо был фашист и только: больше никто ничего не имел против него.

Правда, он мало платил тем, кто ему поставлял цепы, но зато он их недорого и оценивал, и если кто-нибудь сильно торговался, то мог купить цеп от Дон Гильермо почти за стоимость дерева и кожи. Разговаривал он грубо и резко и был, без всякого сомнения, фашист и член их клуба. В обед и вечером он сидел там в тростниковых креслах, читал «El Debato», пил вермут и сельтерскую, ел жареный миндаль, сушеных раков и анчоусы. Но за это не убивают, и я уверена, что если бы не оскорбление у Дон Рикардо и жалкое зрелище Дон Фаустино, и если бы не возбуждение после   вина, то кто-нибудь   крикнул бы:

Дон Гильермо может итти с миром. У нас его цепы. Пусть он идет.

Потому что люди из нашего городка могут быть как хорошими, так и плохими. У них есть природное чувство справедливости. Но людьми уже завладела жестокость, а потом пришел хмель, и они были уже не те, что в начале, когда вышел Дон Бенито. Дон Гильермо могли пожалеть, когда он появился, среднего роста, седой, прямой, с близорукими глазами и в рубашке без воротничка, крестясь и смотря перед собой, но плохо видя без очков и тем не менее хорошо, хладнокровно ступая.

Но кто-то крикнул:

Смотри, Дон Гильермо. Вот сюда, Дон Гильермо. Сюда смотри.  У всех, у нас твой товар.

jan_pirx: (Default)

Люди только что с таким успехом пошутили над Дон Фаустино и теперь не понимали, что Дон Гильермо — совсем другое дело, и уж если убивать его, то быстро и с достоинством. Дом Гильермо не был домом, потому что больших денег у него не было, да и фашистом он стал из-за того, что был снобом и искал утешения от своей малодоходной работы в лавочке. Фашистом он стал также из-за религиозной жены, которую любил. У него была квартира рядом с площадью, теперь, когда он близоруко осматривал ряды, — ряды, куда ему надо было вступить, вдруг раздался женский коик с балкона квартиры, где он жил. Женщина видела его с балкона, и это была его жена.

Гильермо! — кричала она. Гильермо! О, Гильермо!

Уцепившись руками в балкон, она раскачивалась взад и вперед.

Гильермо!

Дон Гильермо помахал рукой в сторону крика и, высоко подняв голову, вступил в ряды. И нельзя было бы узнать, что он чувствовал, если бы не цвет его лица.

Тогда какой-то пьяный, подражая пронзительному крику его жены, закричал надтреснуто:

Гильермо!

Дон Гильермо со слезами на глазах вслепую бросился на него, но человек ударил его цепом по лицу. Дон Гильермо, опрокинутый ударом, сел на землю и так остался, плача (только не от страха), в то время пьяный бил его цепом по лицу, а другой пьяный, забравшись ему на плечи, колотил его бутылкой. После этого многие покинули ряды, а на их место пришли пьяные, которые перед тем зубоскалили и кричали гадости в окно ратуши.

После сцены с Дон Гильермо я почувствовала стыд и отвращение, а когда многие оставили ряды, и пришли пьяные и всякие прохвосты, мне тоже захотелось быть подальше. Я отошла и села на скамейку в тени под деревом. Когда я снова подошла к аркаде, ряды были уже в полном беспорядке, и было очень много пьяных. Двое, опрокинувшись, лежали на спине посреди площади и передавали по-очереди друг другу бутылку. Один, отхлебнув, кричал, как сумасшедший, не поднимаясь:

Да здравствует анархия!

Другой кричал:

Да здравствует свобода!

В одной руке у него был платок в черную полосу, а в другой бутылка, и он ими размахивал.

Крестьянин, который ушел из рядов и стоял теперь в тени аркады, сказал, взглянув с отвращением:

Им надо кричать: «Да здравствует пьянство!» В это они верят.

Они не верят даже в это, — сказал другой. — Они ничего не понимают и ни во что не верят.

В это время один из пьяных встал на ноги и, потрясая кулаками над головой, закричал:

« Да    здравствует   анархия!     Да здравствует свобода, и я ... в молоко республики!»

А другой, все еще лежа, на спине, схватил кричащего за лодыжку и перевернулся, так что тот свалился; потом оба сели, обнялись, один передал другому бутылку, поцеловал свой красный в черную полосу платок, и оба стали пить.

Толпа теперь ломилась в двери ратуши, крича, как животные:

Отпирай!

Отпирай!

.......

Мы в эту ночь были вдвоем с Пабло. Он спал, как ребенок, и я разбудила его только с дневным светом. Но я не могла спать. Я встала, села на стул и стала смотреть в окно. В лунном свете я видела площадь, где днем стояли ряды, видела, залитые лунным светом деревья, темноту их тени, скамейки, тоже ярко освещенные луной, блеск разбросанных бутылок и край обрыва. Было совсем тихо, только вода журчала в фонтане; а я сидела и думала о том, как плохо мы начали.

Окно было открыто и слышался женский плач. Я вышла босиком на железный балкон и увидела, что фасады всех домов на площади залиты лунным светом. Плач доносился с балкона дома, где жил Дон Гильермо. Его жена стояла там на коленях и плакала.

Тогда я пошла обратно в комнату, села и не хотела больше ни о чем думать, потому что это был самый скверный день в моей жизни.

перевод В. МАРКОВА

«Грани» №5 1949

jan_pirx: (Default)

Посмотрите на эти лица, вспыхивающія негодованіемъ при воспоминаніи о томъ, что нога чужеземца попрала священную землю, добытую кровью предковъ, что былъ завоеватель, осмѣлившійся наложить руку на независимость страны. Прислушайтесь и вы убѣдитесь, что съ этимъ народомъ шутить нельзя; онъ не задумается и теперь изъ каждаго уголка своего отечества создать вторую Сарагоссу. Мнѣ уже приходилось говорить, что наши юмористы, представляющіе себѣ испанца дерущимся кастаньетами и гитарами, имѣютъ очень отдаленное понятіе о немъ. Небольшая страна, заслонившаяся Пиренеями отъ Европы, въ сущности, гораздо грознѣе, чѣмъ о ней думаютъ. Что Испанія далеко не слаба, что испанцы не все только танцуютъ качучу да поютъ серенады и что нельзя смѣяться надъ кастильцами, это знаютъ всѣ, кому пришлось подольше пожить здѣсь. Во всѣхъ отношеніяхъ этотъ народъ обнаруживаетъ больше политическаго такта, гораздо лучше помнитъ свои выгоды и съ менѣе легкимъ сердцемъ позволяетъ себѣ наступить на ногу, чѣмъ мы. Объ этомъ, я думаю, безполезно распространяться далѣе. Едва ли на европейскомъ континентѣ есть другое столь же воинственное племя, представляющее даже нѣчто трогательное въ своей вѣрности великимъ преданіямъ уже далекаго теперь былаго. Въ самомъ дѣлѣ, въ кастильцѣ вы видите не только гидальго, но въ меланхоліи, присущей ему, въ блескѣ его нѣсколько восторженныхъ глазъ, въ молчаливости скрытаго экстаза вы угадываете отраженіе тѣхъ великихъ силъ, которыя никогда не мирились съ золотою серединой, а, напротивъ, вели постоянно къ крайностямъ. Костры инквизиціи и изгнаніе цѣлыхъ племенъ — съ одной стороны и завоеваніе громадныхъ царствъ, захватъ цѣлой части свѣта — съ другой. Такими испанцы остались и теперь. Они предпочтутъ смерть и гибель оскорбленію; въ этомъ отношеніи буржуазная цивилизація нашего времени не коснулась еще ихъ своимъ разлагающимъ жезломъ. Когда они сознаютъ себя презираемыми, права свои нарушенными, гордость свою поруганной, они не задумаются принять бой съ цѣлымъ міромъ, и еще вопросъ, совладаетъ ли этотъ міръ съ небольшимъ, но героическимъ народомъ — у него дома,— съ народомъ, остановившимъ полчища Наполеона, съ народомъ, гдѣ дѣти хватаются за ножи, чтобы отстоять свою честь, и гдѣ женщина не вопитъ о помощи, а убиваетъ своего оскорбителя. Сколько разъ, въ самое спокойное время, когда ничего не грозило Испаніи, мнѣ случалось заводить рѣчь о возможности иноплеменнаго нашествія на полуостровъ. Говорилось объ отдаленномъ будущемъ, дѣлалось только отвлеченное предположеніе, но надо было видѣть что совершалось съ окружавшими меня, казалось, невозмутимыми испанцами. Одни вскакивали какъ отъ удара хлыста, другіе блѣднѣли, скрипя зубами, третьи хватались за первое, что попадалось подъ руки, — и это при одной мысли о возможности обиды. Что же было бы, если бы обида такого рода оказалась нанесенною? И это въ Мадридѣ, гдѣ Европа уже вступила въ свои права. Опять таки вспомните Сарагоссу, гдѣ мальчики дрались какъ тигры, гдѣ женщины, встрѣчаясь съ наполеоновскими гренадерами, какъ фуріи боролись съ ними и не разъ заставляли ихъ отступать. Вспомните монаховъ и священниковъ, забывавшихъ обѣты и помнившихъ только то, что они испанцы; вспомните этихъ каторжниковъ, которые цѣною свободы не хотѣли пристать къ французамъ: вспомните, наконецъ, проститутокъ, бросавшихся на солдатъ непріятельской арміи съ ножами въ рукахъ и ненавистью въ сердцѣ. Похожи ли онѣ, напримѣръ, на кокотокъ-француженокъ, безсмѣнно состоявшихъ при лагеряхъ прусскихъ завоевателей въ послѣднюю франко-германскую войну? Съ самыхъ подонковъ здѣсь вставали сознаніе своего величія и народная гордость. Тутъ умирали не со стонами, а съ проклятіями; исходившіе кровью люди въ послѣдней агоніи зубами грызли французовъ. Я вѣрю вполнѣ, что ненавидящіе кастильцевъ баски и каталонцы и не подумаютъ сводить своихъ счетовъ въ случаѣ иностраннаго нашествія. Я убѣжденъ даже въ искренности опереточнаго эксъ-претендента донъ Карлоса, заявившаго готовность стать въ ряды войскъ Альфонса XII, чтобы только драться съ врагами своей страны. Эти львы по храбрости, по внутренней силѣ возбужденія съумѣють встрѣтить сильнаго врага. Скажите испанцу, что Германія можетъ выслать столько-то сотъ тысячь войска; онъ только улыбнется вамъ и отвѣтитъ: „Въ нашихъ горахъ и ущельяхъ мужественный ребенокъ стоитъ ста солдатъ″. Да, наконецъ, и къ испанской арміи нельзя относиться спустя рукава. Я уже не говорю о томъ, что каждый испанецъ — готовый солдатъ, что всякій кастилецъ, андалузецъ, аррагонецъ, наварець, баскъ, галлего, астуріецъ, валенсіанецъ — отлично стрѣляетъ, превосходно владѣетъ навахой или шпагой, что каждый изъ нихъ даже изъ за прилавка готовъ стать съ вами на барьеръ. Это народъ — армія, это девятнадцать милліоновъ вооруженныхъ людей, умѣющихъ драться, считайте съ женщинами — дочерьми героинь Сарагоссы, умиравшихъ на ея узкихъ улицахъ. Но и помимо этой массы, — повторяю, значительной, готовой къ бою, фанатически увлекающейся боемъ, — испанская армія, въ тѣсномъ значеніи этого слова, представляетъ силу и силу. Солдаты здѣсь крѣпки и энергичны. Пѣхота отлично развита физически. Кавалеристы съ ловкостью обезьяны, которую напоминаютъ своею наружностью, соединяютъ быстроту и смѣлость сокола. Эти съ лета бьютъ. Артиллеристы отлично знаютъ свое дѣло. Не солдаты по принужденію, не армія, которая должна пройти черезъ муштру, — напротивъ, они съ гордостью носятъ свои мундиры, и объяви имъ сегодня, что завтра имъ предстоитъ смерть въ борьбѣ сь сильнѣйшимъ непріятелемъ, они отвѣтятъ вамъ криками, полными энтузіазма. Испанія неуязвима у себя дома. Народная война здѣсь начнется не послѣ пораженія, а съ того монента, какъ вдали на океанѣ покажутся непріятельскіе корабли. ... Что можетъ потерять Испанія въ этой войнѣ? Нѣсколько колоній, да и то бабушка еще надвое сказала. Правду говоря, кастильцы и теперь не умѣютъ пользоваться процентами съ своихъ колоніальныхъ богатствъ. Скажутъ: у испанцевъ нѣтъ военнаго флота. Но за то у нихъ отважныхъ моряковъ хватитъ на нѣсколько флотовъ. ... Когда нѣмцы хотѣли было прибрать къ рукамъ Каролинскіе острова, что дѣлали испанцы? Съ конца въ конецъ по этой странѣ раздался крикъ: „Adelante, España”! (Впередъ, Испанія!). Правда, она теперь слаба, но слаба въ мирное время, слаба вслѣдствіе вѣчной борьбы партій. Здѣсь революція сдѣлалась ремесломъ, пронунціаменто — самымъ лучшимъ средствомъ къ повышенію не въ очередь. Но все это въ мирное время. Лицомъ къ лицу съ постороннимъ врагомъ — иное дѣло. Я даже скажу болѣе. Для этого случая, все что ослабляетъ народъ для мирной дѣятельности: войны карлистовъ, борьба съ кубинскими сепаратистами, съ своими республиканцами, съ mana negra, — все это подготовляетъ самую подходящую боевую среду. Кромѣ того, испанцы — большіе мастера наносить сильные удары путемъ быстрыхъ и неожиданныхъ передвиженій. Генералъ Примъ съ его замѣчательными переходами и стратегическими комбинаціями — только типъ испанскаго генерала. Чѣмъ ниже его были Маріонесъ, де ла Торре, Домингесъ, Эспартеро, которымъ недоставало лишь болѣе обширнаго боеваго поля, чтобы о нихъ заговорилъ цѣлый міръ? А Серрано, а Алайа? Здѣсь не встрѣтятся Базены и арміи, смиренно складывающія свое оружіе. Помните, что отвѣтилъ Конча на вопросъ: „Какъ бы вы отступили съ этой позиціи”?

Я бы умеръ на ней! Испанцы умираютъ, убивая, но не отступаютъ!

И это съ его стороны не было преувеличеніемъ.

Но если бы вы были окружены отовсюду?

Такъ что-жъ?

Вамъ важно, сдавшись на почетныхъ условіяхъ, спасти Испаніи нѣсколько тысячъ ея дѣтей.

Нѣтъ. Намъ гораздо важнѣе спасти національную честь. Если мы умремъ, наша смерть подыметъ милліоны мстителей. Что же касается сдачъ, то въ этомъ отношеніи Испанія недостаточно подвинулась впередъ. У насъ нѣтъ ни почетныхъ, ни непочетныхъ сдачъ. Всякая сдача есть подлость, а человѣкъ, пока онъ еще дышетъ, не можетъ признать себя побѣжденнымъ.

(Василій Ивановичъ Немировичъ-Данченко "Очерки Испаніи. Изъ путевыхъ воспоминаній." Москва, 1888.)

Profile

jan_pirx: (Default)
jan_pirx

February 2017

S M T W T F S
   1 23 4
5 6 78910 11
12 13 1415 16 17 18
19 202122232425
262728    

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Sep. 26th, 2017 02:35 pm
Powered by Dreamwidth Studios